Беседа велась тихо, словно где-то поблизости находился спящий. Руис ответил не сразу.

— На Земле — другое дело… Я бывал у тебя, может быть, даже слишком часто. Но теперь ты перегружен работой, устал…

— Устал? — удивился Гообар. Помолчав минуту, он вдруг добавил: — Это правда.

И по тому, как он сказал, видно было, что сам он до сих пор не думал об этом.

— Хорошо, что ты пришел на концерт, — продолжал Руис. — Музыка так нужна!

— Но я там спал! — внезапно развеселившись, прервал его Гообар.

Руис умолк, пораженный и обиженный. Гообар объяснил:

— Я очень плохо сплю. Чтобы уснуть, я должен забыть обо всем. Музыка заставляет меня забывать, и я засыпаю…

— Должен забыть? О чем?

Настала тишина. С первых слов этой беседы я почувствовал себя лишним; десять раз я говорил себе, что должен уйти, и ожидал лишь соответствующего момента. Мне показалось что такой момент наступил, но едва я двинулся, как Гообар начал:

— Я девятый год изучаю влияние силы тяжести на жизненные процессы. Я столкнулся с громадной кучей проблем, и каждая из них стоит целой жизни. Я отказался от всех. Ускорение, скорость, приближающаяся к световой, — вот моя тема. Что ждет человека, который подвергается влиянию скорости, превышающей сто девяносто тысяч километров в секунду? «Смерть», — скажет ученик начальной школы. То же скажу сегодня и я с уверенностью, помноженной на девять лет работы. Вот уже несколько месяцев каждый, с кем я сталкиваюсь, хочет мне задать один и тот же вопрос: что же делать, что же будет дальше? Но он не задает его. Товарищи в лаборатории знают мою работу так же хорошо, как и я, но молчат даже самые близкие, даже Калларла… Что сказать им? Высказать свои предположения, надежды? По какому праву? Авторитет — это ответственность. Так нас учили. Чем больше авторитет, тем больше ответственность. А все ждут. Смотрят и ждут. Они верят в Гообара. А в кого должен верить Гообар?

Он не кричал, даже не повысил голоса, и все же его было слышно, казалось, по всему кораблю. Кругом было пусто. Прямо перед нами тянулась длинная цепочка синих ночных лампочек. Справа в черных провалах открытых настежь дверей шумел невидимый сад.

— И даже теперь, вот в эту минуту, когда я говорю с вами, вы думаете: «Все это так, но каковы все-таки его идеи? На что он рассчитывает? Чего ждет? Каково его мнение?» Разве я не прав?

Мы молчали. Он был прав.

Воцарилась тишина. Гообар поднес часы к глазам и выпрямился.

— Что ж, надо идти начинать.

— Что?

— Новый день.

Он кивнул нам, прошел по коридору и исчез в лифте.

Было три часа ночи.

Статуя астронавигатора

Когда горный поток встречает на своем пути непреодолимые скалы, он начинает заполнять долину. Это длится месяцы и годы. Тонкая ниточка воды сочится неустанно, она не видна среди черных утесов; но вот в один прекрасный день долина превращается в озеро, а поток, переливаясь через его берега, продолжает путь.

Деятельность скульптора Соледад была характерна именно таким невозмутимым, верным себе постоянством, лежащим в основе деятельности природы. Четыре года она работала над произведением, ради которого отправилась с нами в экспедицию. Это была статуя астронави-гатора.

Должен признаться, что я неоднократно задавал себе вопрос: почему скульптор выбрал моделью своего произведения Сонгграма? На корабле были такие астронавигаторы, как стальной Тер-Аконян, человек, всегда несколько более далекий от окружающих людей, чем кто-либо другой, Гротриан — старик с головой мыслителя, обрамленной серебряными волосами, или наиболее общительный из них — Пендергаст, высокий, немного сутуловатый, как бы подавленный собственной тяжестью. А Соледад выбрала самого простого из них. Сонгграм, кудрявый веселый человек, любил смеяться — не только в обществе, но и один. Часто, проходя мимо его комнаты, мы слышали доносившиеся оттуда взрывы смеха. Он хохотал над любимой книжкой, над произведениями древних астрономов; его, как он говорил, забавляло не убожество их знаний, а их самоуверенность. Не случайно именно к нему направилась делегация детей с самым серьезным предложением: сделать какую-нибудь катастрофу — «маленькую, но настоящую, потому что без нее очень скучно».

Накануне четвертой годовщины со дня вылета с Земли мы увидели эту скульптуру. Она еще стояла в мастерской. Соледад, одетая в серый запыленный рабочий комбинезон, стянула полотно, которым была окутана скульптура. Астронавигатор был изваян не в тяжелом каменном скафандре, не с поднятой вверх головой, не со взглядом, летевшим к звездам. На простом пьедестале стоял один из нас, чуть-чуть наклонившись, словно собираясь двинуться вперед и силясь что-то вспомнить. У него был такой изгиб губ, что нельзя было решить сразу: улыбаются они или вздрогнули в тревоге. Он сосредоточенно думал о чем-то важном и, казалось, слегка удивлялся тому, что стоит один на гранитном цоколе.

Когда Соледад спросила Сонгграма о своей работе, тот ответил.

— Ты веришь в меня больше, чем я сам…

На выпуклом щите, расположенном перед главным пультом рулевого управления, в течение четырех лет чернели цифры 281,4 и 2,2, означающие галактические координаты нашего курса, выраженные в градусах. Серебристая точка, изображавшая наш корабль на большой звездной карте, дошла до половины пути, но небо по-прежнему оставалось неподвижным. Только немногие, самые близкие звезды лениво передвигались на черном фоне. Яркий голубой Сириус догонял далекую красную Бетельгейзе; звезды созвездия Центавра сияли все ярче. Однако никто, кроме астрофизиков, не мог измерить течение времени изменениями, столь незначительными по сравнению с окружавшей нас мертвой бездной. Время, казалось, замедлилось даже внутри корабля, и мы ощущали его течение лишь благодаря новым людям, появлявшимся среди нас.

Четырехлетний сын Тембхары (он родился уже на корабле) как-то за игрой спросил меня:

— Дядя, а как выглядят настоящие люди?

— Что ты говоришь, мальчик! — удивился я. — Какие настоящие люди?

— Те, которые живут на Земле.

— Так ведь мы жили на Земле, — возразил я со скрытым волнением. — Твой отец, твоя мама, все мы… ты сам все это увидишь, когда мы вернемся. Впрочем, ты ведь смотришь разные повести из жизни на Земле и знаешь, что там люди как две капли воды похожи на нас.

— Э, — возразил мальчик, — все это неправда, это только видео…

Дети постарше напоминали нам о своем существовании иногда более ощутимо: детский парк становился для них слишком тесен, и, расширяя территорию своих игр, они устраивали на палубах и в коридорах «Геи» состязания в беге, наполняя шумом целые ярусы корабля.

Время шло. Мальчики становились мужчинами, девочки — женщинами. В лабораториях появлялись новые молодые лица. Перемены не ограничивались изменениями научных и художественных коллективов. Молодые люди заходили к нам поделиться дружескими признаниями, попросить совета или помощи. Знакомства нередко превращались в дружбу. Это было и радостно и грустно. Радостно потому, что юность тянется лишь к тем, кто сам создал ценности, достойные подражания. Грустно потому, что первый такой гость приносит весть о конце твоей собственной молодости.

Нильс Ирьола бывал у меня часто. Этот высокий, худой юноша был очень талантлив, но его таланты были так перемешаны с полудетскими странностями, что автоматы, вынужденные отделять чистьгй металл от шлака, изнемогали от этой работы.

Знакомясь с его математическими работами, взрослые специалисты и бранились и улыбались, потому что даже его чудачества отличались своеобразной прелестью. Он и сын профессора Трегуба, Виктор, который был моложе Нильса на год, составляли неразлучную пару; их можно было найти в самых невероятных местах, увлеченных горячим спором.

Однажды вечером Нильс, в поведении которого за последнее время я заметил перемену, стыдливо признался мне после церемонного вступления, что пишет стихи. Он принес мне некоторые из них; я читал их при нем, и, чувствуя с каким вниманием он следит за моим лицом, старался придать ему безразличное выражение, потому что стихи были очень плохи. Вскоре он появился с большой связкой новых стихов. В этих рифмованных философских трактатах он призывал смерть, мечтал о гибели, как об убежище от страданий. Причину такого мрачного настроения легко было угадать: это была любовь. В стихах он описывал некую незнакомку. Один раз я не мог удержаться: