— Можно уже сегодня в общих чертах подсчитать, — говорил он, — что наше Солнце через каких-нибудь десять или двенадцать миллиардов лет угаснет и мы вынуждены будем искать себе другое; проще предупредить это событие и сделать сейчас по собственной воле то, что мы все равно будем вынуждены сделать в будущем!

Мне, признаюсь, больше всего понравилось словечко «мы», словно он всерьез намеревался прожить двенадцать миллиардов лет. Впрочем, он не делал ничего, чтобы понравиться кому-нибудь; это его совершенно не интересовало. Со своими оригинальными взглядами он нередко оставался в одиночестве; тогда он говорил о «бунте» своих товарищей и сотрудников. Следует добавить, что он любил посмеяться, и в полумраке обсерватории часто слышался его басовитый хохот, когда, рассматривая на свет какой-нибудь снимок, он находил подтверждение своих гипотез. Я любил смотреть на этого человека, полного кипучей энергии.

В группе Трегуба работали Борель с женой. Павел Борель, планетолог, на Земле — заядлый альпинист, стройный седеющий человек с кожей, потемневшей от солнца и ветра. В уголках глаз, которым приходилось так часто щуриться на сверкающих ледниках, разбегались острые морщинки. Его жена Марта ничем особенным не отличалась. Когда она стояла в группе людей, взгляд не задерживался на ней. Я не сразу увидел скрытую, мало заметную красоту ее лица, открывавшуюся навстречу радости или горю.

Супруги обычно работали отдельно; он — на телетакторах или спектроскопах, она — на счетной аппаратуре. Это была однообразная, углубленная работа. Изредка можно было уловить взгляд, брошенный Борелем на жену. Этот взгляд не был особенно выразителен. Нет, это было просто утверждение: «Ты тут!», после которого он снова погружался в работу.

Анна уклонялась от встреч со мной. Наши отношения были очень сложными. Ее поступки часто были мне непонятны. Она пропадала целыми днями, а когда я спрашивал, где она бывает, ссылалась на большую работу у Чаканджан. Я предлагал ей погулять вместе или послушать концерт, но она находила неотложные дела. Иногда она приходила такая же, как прежде, — доверчивая и спокойная. Временами ее охватывала грусть, но она разгоняла ее улыбкой.

Я то пытался быть таким же внешне спокойным, как и она, но вместо этого получалось лишь искусственное безразличие, то стремился быть искренним, но эта деланная искренность ничего не выражала, кроме мимолетного настроения.

Иногда я строил планы совместной жизни; она слушала внимательно, но к ее улыбке примешивалась искорка иронии, словно она не относилась серьезно ни к тому, что я говорил, ни ко мне самому. Тогда разговор обрывался, и я вынужден был прилагать усилия, чтобы поддержать его; это меня сердило, я чувствовал себя как на сыпучем песке. Каждый раз я должен был заново искать ту Анну, которую я видел ночью после Девятой симфонии Бетховена, искать пути к ней.

Однажды я спросил ее:

— Хорошо тебе со мной?

— Нет, — ответила Анна, — но без тебя мне плохо.

Я любил смотреть, как она делает утром завтрак: в свободном светлом утреннем халате, с рассыпавшимися волосами, похожая на древнего алхимика, она сосредоточенно наклонялась над столом, перемешивая нарезанные овощи. Я называл ее про себя «звездной Анной» — это имя возникло у меня по контрасту с «земной Анной», и поэтому я не называл ее так вслух.

Она была красива. На Земле встречаются пейзажи — все равно, величественные или скромные, — которые природа создала как бы в задумчивости, наполнив их собственной красотой. Было нечто такое и в Анне, в ее темных волнистых и легких волосах, в ее дыхании, в бровях, взметнувшихся, как крылья ласточки, в сжатых губах, словно она наблюдала за чем-то, созревавшим медленно, но неуклонно.

Помню, однажды я с волнением смотрел, как она спала, видел легкие вздрагивания ресниц, колебания груди, движимой теплым дыханием. Вдруг она проснулась под моим взглядом и, как бы идя мне навстречу из сна, посмотрела на меня один миг своими большими глазами и внезапно вся вспыхнула. Я сразу же задал десятки инквизиторских вопросов, чтобы узнать причину, заставившую ее покраснеть. Она долго не хотела отвечать, наконец нехотя, сурово произнесла:

— Ты мне снился, — и больше не сказала ничего.

А на «Гее» жизнь шла своим чередом. Лаборатории работали, по вечерам мы собирались у радиоприемников слушать направленные передачи с Земли, смотрели видеопластические спектакли, в спортивных залах тренировались команды, готовясь к очередным соревнованиям, своды концертного зала наполнялись звуками музыки — словом, если смотреть издали, все выглядело по-прежнему. Однако уже появились предвестники чего-то, что приближалось, ложилось на нашем беспредельном пути и незаметно проникало сквозь герметические оболочки внутрь корабля, отравляя наши мысли и сердца.

Это началось, пожалуй, со снов. Мои собственные сны стали теперь очень яркими и богатыми, но это было непрошеное и нежелательное, даже невыносимое богатство. Я видел сны, назойливо повторявшиеся несколько ночей подряд; некоторые из них были продолжением предыдущих. Особенно врезался мне в память один: о городе, населенном слепцами. Я тоже был слеп и жил во мраке, окруженный какими-то перепутанными ветвями. В этом сне у меня была долгая и сложная биография, совершенно непохожая на настоящую: я предпринимал путешествия в далекие миры, встречался с неизвестными людьми, и все это без малейшей искры света, в вечном мраке, сжимавшем мою голову и грудь. Этот сон или, скорее, целое созвездие снов, растянувшееся на недели, так измучило меня, что впервые в жизни я стал прибегать к снотворному, выключавшему деятельность мозговой коры; тогда я спал каменным сном, без сновидений. Однако, когда я прекращал прием лекарства, кошмары возвращались вновь.

С жалобами на ночные кошмары приходили в амбулаторию и другие. Обычно посетители смущались: им казалось, что их жалобы смешны, они делали вид, будто это лишь пустяк, не причиняющий серьезного беспокойства, но, наученный собственным опытом, я тщательно выслушивал их и прописывал средства, которые применял сам. Мои пациенты часто отказывались прибегать к этим средствам. В наше время никто не любит лекарств, и медицина больше занимается предупреждением болезней, чем их лечением.

Но главное состояло в том, что мои пациенты не хотели спать каменным сном; они признавались, что хотят видеть сны, сны о Земле. «К сожалению, — отвечал я им, — мы еще не умеем вызывать сны по своему желанию». Я вынужден был отправлять своих больных ни с чем, ограничиваясь лишь кое-какими советами: заниматься физическими упражнениями, больше бывать на «свежем» воздухе.

Упоминание о парке «Геи» часто пугало. Творение видеопластиков, которым эти художники гордились, вызывало теперь у людей лишь чувство отвращения. Одно время обсуждался вопрос об изменении нашего сада. Был выдвинут проект его перестройки: хотели придать новые очертания ему самому и миражу, окружающему его. Но выяснилось, что никто всерьез не хочет этого. Многие жаловались: «искусственный характер и неправдоподобие дождя бросается в глаза», «отсутствие птиц уничтожает всякую иллюзию», «небо и тучи носят на себе клеймо обмана и совсем не похожи на те, которые мы видели на Земле».

Видеопластики были оскорблены этими упреками. Они уверяли, что мираж абсолютно точен, что ими были приняты во внимание все фактбры, воздействующие на человека, а аппаратура сейчас работает так же, как и в начале путешествия. А ведь тогда все выражали восторг по поводу исключительной правдоподобности иллюзии!

К концу первого года путешествия у меня появились новые пациенты. Они жаловались на расстройство чередования суточных периодов сна и бодрствования. Одни испытывали сонное состояние рано вечером и просыпались задолго до рассвета, другие, напротив, предпочитали работать до поздней ночи и спать до полудня; беспорядок в работе, возникший вследствие этого, усиливался и грозил разрушить целые коллективы.

За три дня до очередного совещания астронавигаторов, которые созывались регулярно, Тер-Аконян обратился ко мне с просьбой сделать сообщение о нервных заболеваниях среди экипажа «Геи». Я засел на несколько часов и подготовил пространный доклад.